![]() |
|
Разделы сайта:
Предметы:
|
Савина и Тургенев - Кони А. Ф.8 сентября 1915 г. русская сцена понесла тяжкую и глубокую потерю: скончалась Мария Гавриловна Савина. Для тех, кто имел счастливую возможность слышать и созерцать ее игру, любоваться тонкими и нежными оттенками ее исполнения и уносить, благодаря ей, в душе своей яркий и иногда вполне самобытный, созданный ею, образ,-- ее кончина была огромным лишением в области нравственного и эстетического наслаждения, доставляемого театром. Для Савиной сцена была любимым поприщем для самостоятельного творчества, не ограничивающегося умелым и достоверным изображением того, что задумано автором. Она стремилась в олицетворение созданного автором образа вложить свое личное проникновение духовной сущности и бытовых условий этого образа. Становясь истолковательницей автора публике, она нередко своим пониманием внутреннего мира изображаемого лица уясняла самому автору то, что им,-- быть может, бессознательно,-- было вложено в это лицо, как возможность, и обращала эту возможность в действительность. Эта способность проникновения, свойственная лишь великим артистам, распространялась у Савиной не только на изображаемую личность с ее страданиями и страстями, с ее сердечными муками и душевной чистотой, но и на всю среду, обстановку, бытовые и исторические условия, под влиянием которых жила и развивалась эта личность. Благодаря этой, если можно так выразиться, "ретроспективной интуиции", в исполнении Савиной чудилось и виделось давно минувшее время со всеми своими особенностями, а также необычное по вдумчивости понимание характерных свойств настоящего, не только не испытанного, но и не виденного ею. Какой бы женский образ она ни создавала, зрителя всегда поражала бытовая или историческая жизненность последнего. Ему приходилось невольно преклониться пред умом, знанием и талантом артистки, умеющей с одинаковой силой и чуткостью воплотить ряд самых разнообразных женских типов в их ярких переживаниях, начиная с горемычного, но гордого существа, порвавшего с недавним настоящим во имя неясного и для нее неосуществимого будущего, и кончая "жертвой общественного темперамента", со всеми ее ухватками... Для тех же, кто имел радость бывать в личном общении с Савиной, кто знал ее не только по сцене, но и в частной жизни, ее уход "за грань земного кругозора" был двойной и горестной утратой. В ее лице из их духовного обихода ушла обладательница ума, тонкого и проницательного, способного, благодаря широкому развитию на почве неустанного самообразования, все понимать и перерабатывать,-- обладательница образного, красочного и точного слова для выражения изящной, в своем художественном обличий, мысли, не лишенной по временам иронии и затаенной насмешки. Все это, в соединении с пленительной внешностью и в особенности с удивительными по живости выражения, блеску и внутреннему огню глазами Савиной, заставляло крайне дорожить беседой с нею и пребыванием в одном с нею обществе, которое она своим присутствием всегда умела оживлять и поднимать от часто пошлой обыденности в область искусства и общих вопросов. К последним она относилась очень отзывчиво и была в этом отношении выдающимся деятелем в области общественной благотворительности. Охотно и широко расходуя свое слабое здоровье и жертвуя скудными часами необходимого отдыха, она постоянно участвовала в разных благотворительных чтениях и концертах, устраивала спектакли в пользу больных артистов или семей умерших, стучалась в двери влиятельных лиц с просьбами об облегчении участи тех, кого сбили с пути несчастно сложившиеся условия жизни. Ей обязано своим устройством убежище для престарелых сценических деятелей в Петрограде и при ее деятельном, сердечном и неизменном участии возник и процветал приют для детей артистов. Нужда и трудные обстоятельства ее товарищей по артистическому оружию встречали в ней всегда сочувственный и деятельный отклик, как бы далеко ни стояли от нее по своему сценическому положению эти товарищи. Вот почему на похоронах Савиной, у ее отверстой могилы, общее сочувствие всех окружающих вызвали трогательные слова одного из артистов: "Когда прозвучит труба последнего суда и русские артисты предстанут пред вечного судью со своими несчастиями, слабостями, испытаниями и слезами,-- Савина станет в их ряды и скажет: "И я с ними и за них!"... Интерес, вызываемый ее талантом и ее личностью, привлекал в круг ее знакомых, как и следовало ожидать, многих представителей литературы, и притом наиболее выдающихся. Достаточно назвать Тургенева, Гончарова... Творения первого она особенно любила и, когда ставилось "Дворянское гнездо", в переделке Вейнберга для сцены, она, готовившаяся играть роль Лизы,-- и как игравшая!-- "пережила", по ее словам, "все муки ада", стараясь олицетворить этот чудный образ достойно "памяти Ивана Сергеевича" и считала свою попытку "дерзкою" и даже "чудовищною", утешая себя лишь тем, что публика хоть услышит чудный язык Тургенева. Кроме увлечения произведениями Тургенева и им самим, насколько он в них сказывался, Савину связывала с писателем и ее страстная любовь к природе, которою она, живя всю жизнь в бутафорском лесу и дыша "пылью... кулис", восхищалась, "до умиления, до слез". А кто же лучше Тургенева умел захватывать читателя именно картинами природы?!.. После первой встречи с Тургеневым у Савиной возникли с ним самые теплые отношения и частая переписка. Ее письма, после смерти нашего знаменитого писателя в Париже, в 1883 году, не были, как это обычно делается, возвращены ей; но его письма сохранены ею с благоговейным вниманием, "как святыня". Известность выдающегося артиста, как воплотителя житейских и поэтических образов, имеет одну завидную особенность: она не сопряжена с нравственной ответственностью и не влечет за собою ни строгого осуждения прозревшего человечества, ни суда истории, ни угрызений совести, напоминающей о средствах, которыми иногда куплена слава полководца, политика, властителя. Но она, вместе с тем, временна и непрочна. За известного деятеля на поприще других искусств или в области государственной говорят неприкосновенная целость их творческих трудов или бесчисленные исторические и житейские последствия их дел. Иногда непризнанная или скупо отмеренная современниками слава такого деятеля растет и расширяется, подобно звукам индийского гонга. Но не такова судьба сценического деятеля. Его известность поддерживается почти исключительно живыми свидетелями того, как прочно или глубоко влиял он на зрителей и слушателей; совокупность их однородных впечатлений и воспоминаний создает конкретный облик артиста. Но когда они уходят, а за ними следуют и те, кому они передали свои непосредственные ощущения, живое представление об артисте начинает быстро сглаживаться, теряя свою яркость, и громкие имена людей, потрясавших сердца, - имена Кина, Гаррика, Тальмы,-- ничего ясного и определенного не говорят последующим поколениям. Известность носителей этих имен принимается на веру, так сказать, в кредит. Имя артиста переживает дело его творчества; в других областях нередко дело переживает имя. В истории русского театра имя Савиной навсегда займет видное место. Но хотелось бы, чтобы как можно дольше сохранились жизненные черты ее облика, не только как артистки, но и как живого человека. Для этого, конечно, желательно сберечь воспоминания о ней, оценки ее таланта и деятельности, характеристики и т. д. Любящая рука супруга собрала в этом смысле многое и создала богатый по содержанию и проникающему его чувству сборник в двух томах, под названием: "Кончина М. Г. Савиной". Есть, однако, нечто более драгоценное, более непосредственное, чем всякого рода статьи и мемуары: письма. В них, если они не предназначаются для печати, пишущий высказывается обыкновенно с большей откровенностью и решительностью, так сказать, по горячим следам возникших у него мыслей и чувств, не заботясь о форме и имея в виду лишь того, к кому он пишет. В этом смысле чрезвычайно ценна и интересна может быть переписка двух лиц между собою; но и письма лишь одного из них, если это человек выдающийся, рисует очень часто не только его, но и того, кому он пишет, причем образ последнего может выступать особенно ярко. Излишне указывать на многочисленные собрания таких односторонних по источнику и двусторонних по вызываемому ими впечатлению писем. Достаточно указать хотя бы на письма Мирабо к Софии Моннье, "Lettres à une inconnue" ("Письма к неизвестной") Проспера Мериме или письма Самарина к баронессе Раден. Исходя из таких соображений, Анатолий Евграфович Молчанов, обладатель и хранитель писем Тургенева к Савиной, решил опубликовать их, приняв на себя труд снабжения их необходимыми выносками, примечаниями и комментариями. Теперь, когда, ввиду наступающего столетнего юбилея со дня рождения Тургенева, мысль невольно обращается к нему, письма эти как нельзя более кстати. Интересные и полные искреннего чувства и блеска, они дают возможность вглядеться в одну из страниц жизни нашего незабвенного писателя. Но прежде чем обратиться к этой странице и вполне ее понять, приходится хоть в самых общих чертах коснуться личности и творчества Тургенева. Вдумчивый созерцатель, отразивший художественно-правдиво в своих чудесных по форме и языку произведениях современную ему русскую жизнь с ее типическими представителями и бытовым укладом, Тургенев навсегда занял одно из первых мест не только в области литературного творчества, но и в истории нравственного развития современного ему русского общества. Эти произведения, вызывавшие при своем появлении горячую критическую оценку, производили на читателей глубокое впечатление, оставляя в их душе неизгладимый след, вследствие проникавшей их человечности, и притом не отвлеченной, а вложенной в изображение действительной жизни. Главнейшие действующие лица, выводимые Тургеневым в самых разнообразных житейских положениях и отношениях, врезывались в память, как живые, и оставляли в ней свои характерные черты, дававшие возможность связывать с их именем, подобно именам Чичикова или Обломова, мысль о переживаниях, испытанных русской действительностью. Рудин и Базаров сделались именами нарицательными, которыми вызывалось совершенно определенное представление о душевном складе целого ряда лиц в тот или другой период русской жизни,-- в сороковые годы застоя и подавления всякой общественной деятельности,-- в шестидесятые годы - так называемой "эпохи великих реформ" - и в семидесятые годы обострения взглядов и направлений между противоположными лагерями. Оставаясь в содержании и форме своих произведений реалистом в настоящем смысле этого слова, Тургенев умел вкладывать в них душу и приемы поэта и, глубоко трогая читателя их заключительными аккордами, вызывать в нем настроение, часто близкое к умилению. Подобное этому впечатление и поныне производят его удивительные описания природы, проникнутые таинственной гармонией между нею и душевными настроениями. Отмечая в большинстве своих героев многие прекрасные свойства русского человека, он рисовал слабость и нередко полное отсутствие в нем воли и вялость характера, выражающиеся в наклонности желать и неспособности хотеть. Этим "заеденным ковырянием" в своей душе он противополагал лишь одного Базарова и стремился внушить читателю симпатию к этому своему излюбленному представителю честной и грубой прямоты. К русской женщине Тургенев относился с гораздо большим доверием и возлагал на ее душевные силы великое упование. Ему принадлежит первое место среди изобразителей русской женщины и толкователей ее душевного строя [...] Считая отличительным признаком таланта и даже вообще самостоятельного творчества устранение в произведении всего излишнего, Тургенев был всегда против передачи подробностей, в ущерб характеристическим чертам, почему его изложение является образцом сжатости и силы. Его завидное свойство владеть тайною не только художественного, но и нравственного внушения и уменье волновать не одною красотою, но и совестью своего таланта, сказывалось в скупой сдержанности его описаний в сценах любви. Там, где иной развязный писатель, привыкший, вместо страстей, изображать пороки, написал бы целые страницы плохо прикрытой или лживо оправдываемой порнографии, Тургенев ограничивался лишь несколькими, свободными от житейской грязи, строками. Он не был служителем "искусства для искусства" в том узком смысле, в каком его понимали у нас многие, старавшиеся в исключительном поклонении самодовлеющему значению искусства отгородиться от нарушающей их эгоистическую безмятежность "злобы дня". В то же время он был и противником односторонней тенденции, которая, по точному своему смыслу, противоречит "достижению" в творчестве. Не предвзятая, навязанная, а иногда и угодливая пред властью или вкусами толпы идея владела им при создании его произведений, а личный опыт, вынесенный из вдумчивого созерцания жизни в различных ее проявлениях, из внимательного изучения характерных особенностей людей, встреченных им на жизненном пути. Он сам говорил, что никогда не исходил от идеи, подгоняя к ней действительность, а брался за авторское перо лишь тогда, когда образ, создавшийся под влиянием наблюдений над отдельными личностями или событиями в их житейском разнообразии, вставал пред ним, как ясный и целостный, и властно влек его к творчеству. Он не втискивал в заранее заготовленную, иногда мучительно придуманную, фабулу плохо прикрытые вымышленными именами портреты живых лиц, а из сопоставления сложившихся у него готовых образов в различных житейских положениях создавал с тонким художественным и психологическим чутьем содержание своих произведений. Из большинства живых представлений, одушевляющих эти произведения, везде звучал голос его собственной непреклонной любви к людям, к правде, к душевной красоте. Он сознавал, что горькая действительность часто идет вразрез с утилитарным оптимизмом, проповедующим, не без натяжек, пользу добра, а потому в произведениях его выступает не польза, а красота добра, доставляющая нравственное наслаждение, которое, в свою очередь, способствует оздоровлению души. Проповедь этой красоты, не в отвлеченных рассуждениях, а в дышащих правдивостью изображениях, составляет один из выдающихся мотивов его произведений. Этому соответствовала, во многих своих проявлениях, и личная жизнь Тургенева. Мягкий в отношениях, доверчивый к людям, несмотря на неоднократный горький опыт, Тургенев бывал уступчив до слабости во всем, что не имело принципиального характера. Возможность огорчить отказом ставила его нередко в неловкие и тягостные положения. Он мог бы, с полным основанием, подписаться под последними словами умирающего Гладстона: "Доброта, доброта - вот что главное!" Она была написана на его обрамленном раннею густою сединою лице, от которого веяло светом и теплом. И осуществлял он эту доброту с трогательною стыдливостью, скрывая по возможности от тех, кому творил добро, свою в их пользу жертву временем, деньгами, тягостными хлопотами. Вот почему он часто сам нуждался в необходимых средствах и вынужден был работать даже в преклонные годы по вечерам, отдавая все дневные часы на выслушивание жалоб на судьбу, просьб о помощи и бездарных сочинений многочисленных посетителей и посетительниц, из которых некоторые потом на него же и клеветали, подобно той кропательнице фельетонов, которая печатно заявляла, что Тургенев принимал в ней живое участие в Париже, чтобы выпытывать у нее темы для своих сочинений. Он писал друзьям и в редакции близких ему журналов и газет, рекомендуя им начинающих авторов, невольно преувеличивая, движимый желанием помочь, сомнительные достоинства их произведений,-- прибегал к "pia fraus" (благочестивой лжи), выдавая особо нуждавшимся между ними деньги, якобы полученные за их принятые для печати труды, умоляя редакции "не выдать его",-- ездил к знаменитому парижскому врачу, чтобы уплатить ему крупный гонорар за лечение бедной больной девушки, уверив последнюю, что ей следует платить лишь несколько франков,-- назначил всю плату за исполнение своих драматических произведений нуждавшейся жене своего приятеля,-- отдавал свои, довольно крупные, произведения в разные благотворительные сборники - и т. д. Умея соединять объективную справедливость с милосердием, он находил,-- в своей жизни осуществляя это,-- что человеку следует научиться, при виде действительного падения или слабости собрата, сочувствовать ему и помогать без тайного самоуслаждения собственной силой, со всяческим смирением и пониманием естественности, почти неизбежности вины. Поэтому для него "безобразие самодовольной, непреклонной, дешево доставшейся добродетели" было едва ли не противней "откровенного безобразия порока". Во многих его произведениях чувствуется его вера в возможность нравственного искупления вины и сочувствие подвигу, который с этой целью совершает иногда павший, но не дурной русский человек. Один из выдающихся мотивов в творчестве и письмах Тургенева - это скорбь души, смущенной бесплодностью и безнадежностью жизни. В первых произведениях его - и отчасти в поэме "Параша" - еще сквозит ощущение радости жизни и молодых надежд, а в "Стихотворениях в прозе" ("Посещение", "Лазурное царство", "Как хороши, как свежи были розы") слышится больной вздох при воспоминании об этой радости и надеждах. В 1873 году, пятидесяти пяти лет от роду, находя, что похвалы и порицания его таланту мало трогают его, "как тень, бегущая от дыма", он прибавляет: "За несколько недель молодости, самой глупой, изломанной, исковерканной, но молодости - отдал бы я не только мою репутацию, но славу действительного гения, если б я был им". Почти во всех тех из остальных произведений, где автор по опыту и наблюдениям приходит к личным выводам о цели и смысле жизни, проходит грустный и даже безотрадный взгляд на нее. "Пока можно обманываться и не стыдно лгать",-- говорит он,-- "можно жить и не стыдно надеяться", но стоит частичной истине стать нам доступной,-- человеку остается, "чтобы не погрязнуть в тине самозабвения и самопрезрения, спокойно отвернуться от всего и, скрестив на пустой груди ненужные руки, сохранить последнее доступное ему достоинство - достоинство сознания собственного ничтожества".-- "Тайный смысл и разгадка жизни есть постоянное отречение; она только того не обманывает, кто не размышляет о ней и ничего от нее не требует; нужно спокойно принимать ее немногие дары, а когда подкосятся ноги, сесть близ дороги и глядеть на проходящих без зависти и досады: и они далеко не уйдут". Он писал Флоберу: "Après quarante ans il n'y a qu'un seul mot qui compose le fond de la vie: renoncer" {"После сорока лет единственное слово, которое составляет сущность жизни, есть _о_т_р_е_ч_е_н_и_е" (фр.).}. A в одном из своих русских писем, указывая на тяжесть жизни после сорока лет, причем человек несколько успокаивается лишь под влиянием холодка, веющего от могилы, он вспоминает петербургскую старуху-немку, которая говаривала: "Жисть подобно есть мух: пренеприятный наксеком; надо терпейть". В 1877 году он пишет тому же Флоберу: "A soixante ans la vie devient absolument personnelle et défensive contre la mort; et cette exagération de personnalité fait qu'elle cesse d'avoir de l'intérêt même pour la personne en question" {"В шестьдесят лет жизнь становится безусловно личной и оборонительной против смерти; и это преувеличение собственной личности делает то, что она теряет интерес даже для данного лица" (фр.).}. Мрачные стороны жизни постоянно останавливали на себе его внимание, и он удивлялся, что существуют писатели, которые жалуются, что все сюжеты исчерпаны. "Как подумаешь, - пишет он Ж. А. Полонской за год до смерти,-- куда ни ступи, куда ни повернись - в жизни драма". При таком взгляде на жизнь, который, конечно, явился результатом "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет", утешением могло бы служить сознание ее преходящего значения ввиду загробного существования. На помощь в борьбе с унынием и безнадежностью могло бы явиться чувство веры, но его у Тургенева не было. Он не кичился этим, как многие из его современников, не отступал пред силой сомнений и не был способен быть полувером,-- одним из тех многих, о ком народная поговорка метко говорит: "Духом к небу парит, а ножками в аду перебирает". Он пишет госпоже Ламберт: "Земное все прах и тлен,-- и блажен тот, кто бросил якорь не в эти бездонные волны! Имеющий веру - имеет все и ничего потерять не может".-- "Почему вы полагаете,-- пишет он в другой раз,-- что Полинька... не ходит в церковь? Я не только "не отнял бога у нее" - но я сам с ней хожу в церковь. Я бы себе не позволил такого посягательства на ее свободу - и если я не христианин - это мое личное дело - пожалуй, мое личное несчастье". Не веруя в загробное существование души, он считал и бессмертие обезличенного духа равносильным нирване. Черная бездна небытия и белая бездна, в которой тонет все, что составляло индивидуальную личность, были для него равносильными отрицательными понятиями, а с переходом души в иной мир, с сохранением своих личных свойств и груза житейского прошлого не соглашался его разум. В "Стихотворениях в прозе" и в последних строках "Отцов и детей" мелькают намеки на пантеизм автора; но и этот взгляд на слияние с природой, при котором смерть не уничтожает составных частей, а лишь разрешает их от прежнего единства, давая им существовать при иных условиях, нигде не выражен им с твердой определенностью. Поэтому в глазах Тургенева земная жизнь, со своей "холодной необходимостью и естественностью страданий и смерти", несмотря на прочувствованные им печальные ее стороны, была альфой и омегой существования. За нею виднелась лишь, как роковой и неизбежный конец всего,-- смерть. В этом коренится другой выдающийся мотив творчества у Тургенева, проходящий, как красная нить, в большинстве его произведений: это - страх смерти и ужас и отвращение, вызываемые мыслью о ней. Она не являлась ему, как Баратынскому, в виде "светозарной красы", в чьей руке "олива мира, а не губящая коса", и не обещала ему "разрешения всех загадок"... "Курносая гадина",-- по выражению Шопенгауэра, - смерть представлялась Тургеневу как что-то тяжелое, мрачное, "изжелта-черное, пестрое, как брюхо ящерицы"... неизъяснимо противное в своем "приникании к земле", как "паук... к пойманной мухе",-- веющее "тлетворным", гнилым "холодком", от которого "тошнит на сердце и в глазах темнеет и волосы встают дыбом"... "Как грозный мрак, чернеющий впереди", вызывая мучительное содрогание при одной мысли о ней, она посылает болезни, как свои визитные карточки,-- летает между людьми, как страшное насекомое, возбуждающее ужас и отвращение,-- заставляет человека метаться, "как заяц на угонках", при виде "ползущей, плывущей на него могилы, этой ужасной ямы", которой нельзя никак избежать,-- и с ужасом глядеть на стоящую за его плечами старуху, своею зловещей усмешкой молчаливо говорящую: "Не уйдешь!"... Представление о смерти, о разложении безжалостно преследует Тургенева. Вместо лиц бойкой и оживленной толпы, наполняющей роскошную залу и восхищающейся "божественной и бессмертной" певицей, ему чудится "мертвенная белизна черепов", "шары обессмысленных глаз" и "синеватое олово обнаженных десен и скул"... Рекомендуя старику, переживающему темные, тяжелые дни, уйти в светлые воспоминания прошлого, он советует "бедняку" быть осторожным и не глядеть вперед. Не глядеть потому, что впереди неизбежная смерть, которая "подкрадывается к человеку воровски, высасывает из него понемногу ум, дух, любовь к красоте,-- все, что составляет сущность его", оставляя на время жить одно тело. Пишущему эти строки приходилось не раз сходиться с Тургеневым за субботними обедами у редактора-издателя "Вестника Европы" M. M. Стасюлевича. Тургенев приходил обыкновенно раньше и в тесном кружке близких знакомых расс |